В романе «Восхождение ко дню» (издательство «Дар аль-Матбуат», Бейрут) Али Сакка работает с повествовательной техникой, которая берёт за основу реальность будней, рассматривая её как первичную нарративную материю. Из подробностей измотанной ливанской столицы писатель извлекает конструктивные элементы и через выверенную художественную компоновку превращает их в картину, обнажающую судьбу целой социальной группы — той, что структуры доминирования вытесняют на край общественного пространства. Текст становится погружением в нижние слои социума, обнаруживая скрытый конфликт между доминирующей центральной культурой и раздавленным маргинальным большинством.
В своей дебютной повести «Квартал сирийцев» Сакка обрисовал облик побеждённого человека Бейрута и Ливана — того, в чьём сознании пересекаются жестокость, отчуждение, сектантство и новые формы порабощения. Роман «Восхождение ко дню» становится логическим продолжением этого замысла.
В центре повествования — Хасан, выходец из надломленного детства. Его отец Муниф исчез, когда мальчик был совсем мал. В десять лет Хасан бросил школу и оказался выброшен на обочину рынка труда — в маргинальные занятия, которые прежде всего пожирают его тело и время, а затем уже — его мечту.
Али Сакка, магистр политической социологии и журналист с более чем десятилетним стажем работы в арабских изданиях, привносит в художественный текст социологическую чуткость. Его персонаж — не столько исключительная индивидуальность, сколько человеческая выборка, в которой сжимается судьба целого класса. Хасан — не герой; он — представитель большинства, чьи биографии сформированы лишениями ещё до того, как они столкнутся с жестокостью города.
Сакка превращает пространство Бейрута в плотный топографический узор, где узкие переулки, ветхие лавки, источенные временем здания, порты и дороги сплетаются воедино. Место здесь — не просто фон, а знаковая структура, которая производит смысл так же активно, как вмещает событие.
Бейрут в романе — не декорация. Это действующее лицо нарратива, которое перестраивает сознание персонажей и задаёт горизонт их существования, выходя за рамки функции подвижного задника.
Пространство становится продолжением психического и социального состояния рассказывающего «я». И в этом переплетении места и бытия название обретает символическую глубину: «восхождение ко дню» — это не просто физическое движение вверх, но мучительное усилие вырвать себя из тьмы маргинальности и угнетения.
Пространство, не ограниченное пределами, мир вечности и мир молчания — это взаимообусловленные элементы, которые неотделимы друг от друга.
Рене Жирар, «Дар искусства», с. 78
Ссылаясь на мысль Рене Жирара, роман переводит пространство в экзистенциальный регистр: молчание соседствует с отсутствием, простор — с чувством удушья. Бейрут при всём своём видимом просторе оказывается замкнутым пространством, которое обитатели окраин не способны переступить.
Тьма стекала на лицо Хасана, мягкая, как чёрный туман, и он облегчённо вздохнул. Он любит Бейрут вечерами: в нём он родился, в нём живёт; ночью город становится менее свирепым к тем, кто боится.
Али Сакка, «Восхождение ко дню»
Поэтика места строится на тонком парадоксе: чем шире география, тем уже возможности для жизни; чем более открытым представляется горизонт, тем глубже ощущение осады. «Это город-крепость, город за оградой» — и пространство превращается в социологическое воплощение доминирования, в метафору неравных отношений между центром, монополизирующим пути наверх, и периферией, обречённой воспроизводить собственное падение в бесконечном цикле.
Роман открывается сценой обнажённой реалистичности: мужчина на диване, сырость, отравляющая послеобеденный сон, вода, сочащаяся из соседских труб, телевизор с выпуском новостей на фоне обыденного ливанского дня. Эта бытовая деталь служит входом в центральную идею всего произведения: большой крах начинается с мелких трещин.
Из этой первосцены формируется фигура Хасана — человека с двойной травмой детства. Отсутствие отца Мунифа (которого он никогда не видел), пустой и жёсткий материнский объём, вынужденный уход из школы ради маргинального заработка среди рыбаков и мелких ремесленников. Будто сама судьба с ранних лет втолковывает ему: жизнь — это всего лишь «даур», бесконечное колесо потребления, лишённое качества неотъемлемого права.
Повествователь перемежает рассказываемую историю вкраплениями дискурса, которые порой опережают само событие. Как замечает Луи Марен, «откладывая нарратив и выдвигая вперёд дискурс (…), рассказчик расставляет ловушку повествования — ловушку столь мощную, что читатель не в силах её преодолеть» («Ловушка нарратива», с. 29). У Сакка этот дискурсивный слой, удерживающий нарративную структуру от распада, воплощается в диалогах и спорах, которыми двигается сюжет.
Сакка выстраивает гибкую нарративную структуру, в которой точка зрения чередуется между всеведущим повествователем и повествователем от первого лица. Это позволяет прояснять настоящее через постоянное возвращение к прошлому. Судьбы Хасана, Рашди и остальных раскрываются как человеческие состояния — продолжения биографий, изнурённых лишениями ещё до того, как они столкнулись с жестокостью города.
Утрата — особенно потеря матери, как в случае с Фарисом, страдающим пороком сердца, — становится ядром, воспроизводящим множество форм хрупкости. Бедность квартала Синдиана предстаёт структурообразующим фактором, формирующим сознание, отношения и выбор.
Персонажи оказываются не жертвами случайных обстоятельств, а субъектами, сложившимися с самого начала внутри горизонта надлома. Разруха для них — не результат пути, а исходная данность, органическая часть их состава.
Речь Хасана колеблется между жалобой в её молчание и поиском убежища в нём. Это молчание легче переносить, чем шум общества, которое видит в собственных обитателях лишь «чудовищ», превращающих город в состояние одичания.
Бейрут стал адом. В нём не восстанет ни один бедняк — он слишком занят тем, что подражает богачам.
Али Сакка, «Восхождение ко дню»
Кукла Наджла заполняет пустоту, оставленную отсутствием Другого, и обнаруживает, что одиночество здесь порождается непосредственно социальной структурой, вынуждающей индивида заменять человека вещью, а подлинный диалог — внутренней речью.
В том же направлении выписана фигура «Директора» — символическое воплощение отношений доминирования в экономическом пространстве. Роскошь административного этажа соседствует с хронической нищетой рабочих, чей заработок едва позволяет продолжать цикл эксплуатации. Директор — не просто жадный человек; он — персонификация классовой структуры, накапливающей богатство через присвоение чужого труда. Предприятие, на котором работает Хасан, становится микромоделью общества, ежедневно воспроизводящего неравенство и превращающего человека в производственную ценность, подлежащую истощению до тех пор, пока он не способен ни сопротивляться, ни изменить своё положение на социальной лестнице.
Название романа переворачивает привычный горизонт читательского ожидания. Выражение «восхождение ко дню» вызывает в массовом сознании ассоциацию с движением спасения — к свету, к надежде. Но по мере продвижения вглубь текста обнаруживается куда более свирепый и тёмный смысл.
Сам Хасан в ключевой сцене признаётся: истина всегда болезненна, и тень ночи была для него защитой от бейрутских чудовищ — пока его и ему подобных не принудили к восхождению ко дню, чтобы встретиться с этими чудовищами лицом к лицу.
День в романе превращается из пространства безопасности в открытую арену хищничества, где персонажи, жившие в тени города, оказываются под безжалостным светом, в котором исчезают маски и компромиссы.
Повествование сдвигается из пространства труда в пространство заключения — и переход этот выглядит не разрывом двух миров, а продолжением единой логики, в которой меняются инструменты, но сохраняются механизмы подчинения.
Тюрьма предстаёт не исключением из социального порядка, а его сгущённым образом. Внутри неё сходятся лица нищеты и отчуждения, сплетаются индивидуальные судьбы с официальной риторикой, продолжающей производить обещания реформ, борьбы с коррупцией и восстановления национального единства — в то время как пропасть коллапса лишь расширяется.
Тюремщик по прозвищу «аль-Ханаш» (Змея) воплощает философию руины своей горькой сентенцией: заключённый счастливее того, кто живёт на воле. Лишняя лепёшка в камере — это большая определённость, чем условия существования в стране, утратившей способность обнимать собственных голодных граждан. Выбор между свободой и тюрьмой становится парадоксом, обнажающим перекос ценностей, на которых строится публичное пространство.
Тюрьма в романе возвышается от карательного пространства до политической и социальной метафоры, обнажающей глубинную структуру власти, где факты перекраиваются в угоду её интересам, а социальные требования переосмысляются как угрозы безопасности или партийные интриги.
Дело Хасана переписывается в политическом ключе, затушёвывающем его профсоюзные мотивы. Это позволяет лишить протест легитимности и вписать его в систему готовых обвинений. Механизмы господства, как показывает текст, простираются дальше подавления тел — они захватывают монополию на толкование действий и переопределение их смысла. Защита прав становится синонимом вины. Суд превращается в ещё одно пространство, где власть завершает процесс воспроизводства покорности.
Идея труда как современного рабства углубляется до философского стержня романа. Бедняк выменивает свою жизнь на технику, купленную в рассрочку, на дни, истраченные без реальных гарантий. Попытка Хасана сжечь машины обнажает главный парадокс: угнетённый может ненавидеть своё угнетение, но бояться свободы больше, чем его продолжения. Свобода без гарантий означает немедленный голод.
Хасан в глазах судебной и социальной институции превращается из потенциального спасителя в обвиняемого — знак того, как протестное действие одомашнивается и лишается эмансипаторного содержания.